Сцены прямой деятельности

Амосов бывает резок. Презирая полумеру, рубит слово. Но он умеет тут же остыть. Его голос то вдруг крепнет, то, смягчаясь, оттаивает, добреет. Фильм не стал репортажем из биографии Амосова, не стал и репортажем его сегодняшних будней.

В герое угадываются черты, накопленные во времени, потому что Амосов силен прожитой жизнью, мудр, прост, будто жил на свете много раз.

Эмоциональная картина была бы неполной, если бы в фильм не были искусно вписаны сцены прямой деятельности Амосова как хирурга. Вот где мысль его и темперамент обретают материальности.

Мы много видели на экране операций. В фильмах, посвященных хирургам, сцена в операционной присутствует обязательно. Обойтись без нее трудно. Кстати сказать, это наиболее уязвимый эпизод и в этой картине. Он может кому-то показаться мучительно долгим. Но, думается, время здесь имеет особое значение. Протяженность эпизода — не дань документальной фиксации процедуры, «бытописательству», а скорее материализация мучительного ожидания исхода операции, ведь идет борьба за жизнь. Недаром Амосов подчеркивает, что иногда, стоя у операционного стола, он мечтал лишь о том, чтобы тут же немедленно умереть. Это минуты слабости. Он признается себе и нам в них. И в этом снова он — Амосов.

Призвание человека — жить! Амосов служит этому призванию. Ежедневно, ежеминутно. Ему, отрицающему смерть не голословно, легко веришь.

Спектр чувств многообразен. Он складывается и из внешнего поведения героя, и из того, как видит, как выявляет это камера.

Это и реалистический портрет, репортажно схваченный, со всеми погрешностями светотени, в каких мы часто и находим привлекающее качества кинодокумента, и начисто выверенная светогамма долгого синхронного плана, как правило, статичного, подчиненного лишь динамике мысли героя, рождающейся тут же, в кадре.

Есть в фильме и подлинное прозрение оператора — я имею в виду превосходные белые кинофрески — напоенное глубокой скорбью лицо, почти нереальное, с чуть пугающим взглядом иконного лика.

Спектр чувств кроется и в поэзии чудо-руки хирурга, и в колючем ежике волос, и в белизне его седины. Мы подмечаем, как вдруг взгляд Амосова пугается чего-то, гаснет, опускается вниз, словно ищет опоры на земле.

Аскетизм репортажа, живопись наблюдения и озарение поэзии — все вместе работает в ленте на обаяние героя. А, как известно, на пустом месте обаяние не возникает. В этой ленте обаяние — награда за правильно нащупанную основную нить рассказа.

Казалось бы, картина камерна. Биографична. Один герой, притом рассказывающий о себе сам. Мы даже не слышим обращенных к Амосову вопросов. Лишь отдельные реплики коллег, большей частью служебные реплики, да вступительное, кстати сказать, очень личное, глубокое слово профессора Ю. Березова — вот все, что лежит за пределами кинопортрета.

Нужны качественные жалюзи? Тогда смотрите по ссылке в сети. Отличный сайт.

И все-таки мне представляется картина масштабной. Прежде всего высотой утверждаемой мысли, глубоким постижением полнокровного человеческого характера.

Ведь если приглядеться, кажущийся монолог героя ежесекундно превращается в диалог со зрителем. Мы радостно соглашаемся с каким-то выводом ученого, порой протестуем против крайности его суждений, спорим с ним и, не имея достаточных про запас аргументов, заканчивая этот спор уже после фильма, находим созвучные нам откровения, доверяем его авторитету, мечтаем вместе с ученым.

И так на протяжении всей картины. А сколько нас в зале? И даже если не все, а только многие вступают в этот диалог, то каков же все-таки масштаб фильма?!

Отдельные суждения ученого и писателя знакомы нам по его книге «Мысль и сердце». Это понятно, он верен себе. Но здесь, в фильме, важен эффект близости к первоисточнику, эффект эмоциональной наполненности слова, что случается только тогда, когда говорит сам автор.

Размещено в Блог, Гогет.